
Д.Д. Шостаковичу
В ней что-то чудотворное горит,
И на глазах ее края гранятся.
Она одна со мною говорит,
Когда другие подойти боятся.
Когда последний друг отвел глаза,
Она была со мной в моей могиле
И пела словно первая гроза
Иль будто все цветы заговорили.
А. Ахматова
Однажды, очень давно, ещё в допандемийные времена, мне посчастливилось услышать Скрипичный концерт Дмитрия Шостаковича в исполнении Гидона Кремера. Передать словами то исполнение — дело бесполезное. Это было не просто концертное переживание, а откровение: в музыке я ясно увидела фигуру человека, идущего по тонкому канату на недосягаемой высоте, сквозь зияющую пустоту — навстречу Смерти. И вместе с тем — ощутила невероятную внутреннюю силу, скрытую в этой музыке. Это был Шостакович. Его голос. Его бесконечная борьба. Его стойкость.
С той минуты многое стало ясным. Я поняла, почему его музыка – надежда для каждого, кто в неё вникает. Поняла, почему больше нельзя жить, как будто этой музыки не существует. Потому что она — не просто музыка. Она — свидетель. Она — сопротивление. Она — правда.
Музыка Шостаковича — словно кардиограмма эпохи: звучащая, дрожащая, ритмически неустойчивая, но живая. В ней — вся боль и величие XX века. Шостакович не просто сочинял — он учил. Он требовал от своих учеников, исполнителей, слушателей — БЫТЬ. Быть подлинными. Быть честными с собой и с миром. Об этом говорит каждая пауза и каждая нота его партитур. Шостакович писал о Человеке. И прежде всего — для Человека. Для того лучшего, что, несмотря ни на что, живёт в каждом из нас.
Каков он, мой Шостакович? Прежде всего — человек. Живой. Страдающий. Пронзительно честный, прежде всего — в своей музыке. Он не отворачивался от боли — чужой или собственной. Он будто улавливал её на расстоянии, как камертон, настроенный на страдание. Не случайно ведь Гейне сказал: «Трещина мира проходит через сердце поэта». В этом — суть моего Шостаковича.
Для меня он — единственный и многоликий. Шостакович — это Гамлет в фильме Козинцева, чей образ он одарил своей трагически-рефлексирующей музыкой. Это — и беззаботно-эксцентричный автор «Фантастических танцев», жадно вдыхающий жизнь. Это — и голос совести, негромкий, но неумолимый, отказывающийся мириться с пошлостью и ложью. Об этом свидетельствуют и «Антиформалистический раёк», и острые «Сатиры» на стихи Саши Чёрного.
Когда я говорю об авторе своим ученикам, я всегда обращаюсь к Сонету LXVI Шекспира — и прошу вслушаться в него как в портрет Шостаковича. Потому что за маской иронии, гротеска, пародии всегда присутствует он — подлинный, обнажённый, трепещущий. Он был разным — каждое мгновение своей творческой жизни. Но никогда не был фальшивым:
Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж
Достоинство, что просит подаянья,
Над простотой глумящуюся ложь,
Ничтожество в роскошном одеянье,
И совершенству ложный приговор,
И девственность, поруганную грубо,
И неуместной почести позор,
И мощь в плену у немощи беззубой,
И прямоту, что глупостью слывет,
И глупость в маске мудреца, пророка,
И вдохновения зажатый рот,
И праведность на службе у порока.
Все мерзостно, что вижу я вокруг…
Но как тебя покинуть, милый друг!
Мой Шостакович — это одновременно и насмешливый наблюдатель, и молчаливый философ, и отчаянный бунтарь, восстающий против жестокости мира. Он — сын своего века. И он — его музыка. Музыка, в которой звучит человек.
Музыка Шостаковича говорит нам не только о своём времени. Она говорит о нас. О том, что скрыто глубоко внутри, что не всегда выражается словами, но отчётливо откликается на зов этой музыки. Она заставляет вспомнить самое важное — то, что определяет нас как людей. То, что действительно имеет ценность.
И вспоминается одно лето. Жаркий июль. Деревня, дом бабушки. До вступительных экзаменов в музыкальное училище оставался месяц. Родные понимали: ребёнку нужно заниматься. И потому старенькое, едва живое пианино, слегка постанывающее при каждом аккорде, переехало ко мне — в летнюю тишину, полную запахов трав, солнечных бликов и неспешного деревенского времени. Теперь эта зыбкая тишина прерывалась звуками фортепианных этюдов, сольфеджио по Островскому, отрывками из произведений самых разных эпох и жанров.
Иногда к бабушке заходили её бывшие ученики. Перекинуться словом, посоветоваться, просто заглянуть. Часто приходили целыми семьями — сначала учились братья и сёстры, потом их дети. Одной из таких гостей была тётя Света. Тихая, сдержанная, очень деликатная. Женщина с трудной судьбой: в её взгляде — усталость, в улыбке — тень чего-то несказанного. Она часто заглядывала в мою комнату, когда я занималась. Задерживалась у двери, как будто собираясь с духом, чтобы что-то сказать. Или просто слушала.
Тогда я не понимала, почему её присутствие так неуловимо связано для меня с музыкой Шостаковича. А теперь понимаю. Потому что именно такие люди — сдержанные, но глубокие, не громкие, но настоящие – звучат в его музыке. Потому что она, как и они, умеет молчать громче слов. Умеет говорить о главном. Музыка Шостаковича — это зеркало. И когда мы смотрим в него, мы видим не только композитора. Мы видим самих себя. Такими, какими нам хотелось бы быть.
Однажды, в один из тех медленных, наполненных июльским зноем дней, она наконец решается. Смущённо, почти шёпотом просит: «Сыграй что-нибудь. Что тебе самой хочется. Неважно что – я ведь ничего в музыке не понимаю… Просто… очень хочется послушать».
Я начинаю перебирать ноты, словно ища не просто пьесу, а нечто, способное отозваться в её душе. Пробую мазурки Шопена – нежные, чуть колеблющиеся, но понимаю: не то. Нужно что-то иное. Глубже. Точнее. Вдруг в руки попадают прелюдии Шостаковича. И с первыми аккордами всё становится на свои места. Музыка — будто разговор без слов. Я играю одну за другой, не останавливаясь, ловя её взгляд, дыхание, тишину, в которой слышно всё. Я почти не помню, как закончила. Только помню, как обернулась – и увидела, что она плачет. Беззвучно. Чисто. «Спасибо тебе, — говорит она. — Я никогда не слушала такую музыку. У нас дома есть пластинки — но это всё не то… Пустое. А эту музыку слушаешь — и жить хочется. Жить по-другому… А я уже и забыла, как».
В тот момент я поняла: музыка Шостаковича не требует музыкального образования. Ей не нужны слова, не нужны объяснения. Она просто приходит — и остаётся. И даёт надежду там, где, кажется, уже ничего не осталось. Потому что она — настоящая. Потому что она — о человеке. И ради этого стоит играть. Слушать. И помнить.
Ошибается тот, кто полагает, будто музыка Шостаковича осталась в прошлом — прикованная к своему веку, к боли своего времени. Ещё больше ошибается тот, кто считает, что проблемы, о которых говорил Дмитрий Дмитриевич, исчезли из нашей жизни. Они не исчезли — лишь сменили облик.
Однажды на выпускном курсе моя ученица выступала на конференции с докладом о «Антиформалистическом райке». Её речь была проникновенной и честной — не только о музыке, но и о мужестве быть самим собой. И вдруг, уже в коридоре, её остановила одна из слушательниц — в гневе, с дрожащим голосом: «Что вы такое сейчас сказали? Никто Шостаковича не травил! И время было хорошее, совсем другое, не то, что теперь!»
В этот момент я вновь убедилась: Шостакович жив. Он по-прежнему способен пробуждать — и мысль, и память, и страх. Значит, его музыка звучит — не в ушедшем, а в настоящем.
Традиции, заложенные им — композитором, мыслителем, педагогом, — живут. В 2013 году, во время одной из поездок в Петербург, мне посчастливилось попасть на урок к Сергею Михайловичу Слонимскому. Это был не просто урок — это была школа Шостаковича. Все ученики находились в классе одновременно. Каждый имел право быть услышанным. Каждый был включён в диалог. В этой атмосфере — уважительной, искренней, неравнодушной — формировалась личность. Ученик учился не только сочинять, но и быть: слушать, понимать, спорить, принимать. Учился не прятаться за формулы, а говорить своим голосом. И быть услышанным.
Так жива традиция. Так продолжается Шостакович. И будет продолжаться — пока звучит его музыка и живёт внутренняя потребность говорить правду. Пусть даже сквозь боль. Пусть даже шепотом.
Почему современному человеку, особенно молодому, стоит слушать Шостаковича именно сегодня? Вспоминаются слова одного моего давнего ученика. Он подошёл ко мне после занятий и неожиданно спросил:
— Юлия Викторовна, Вы как-то говорили, что музыка — это способ, с помощью которого автор общается с нами, говорит о самом главном?
— Да, конечно, помню.
— Я сегодня переслушал Четвёртую симфонию Шостаковича. И мне кажется, я понял, что он хотел сказать. Человеком быть — трудно. Но это необходимо.
Эта фраза осталась со мной. Потому что в ней — суть. Вся музыка Дмитрия Дмитриевича — это напряжённый, тревожный, но необходимый разговор о человеческом. О достоинстве. О страхе. О мужестве быть собой в мире, где так много принуждения, и так мало тишины.
Шостаковича невозможно слушать «на фоне». Его музыка не терпит равнодушия. Она либо не звучит вовсе, либо говорит прямо в сердце. И каждый слышит в ней что-то своё. Потому что она — не о форме, не о стиле, не о моде. Она — о нас. О человеке. О выборе. О правде, которая может быть невыносима — но всё равно должна быть сказана.
Жизнь самого Шостаковича — неотделима от его музыки. Его принципы, его молчания, его открытые ноты — это единое целое. И потому соприкосновение с его творчеством становится не просто эстетическим опытом, а событием внутренним, настоящим. Порой болезненным — но всегда очищающим.
Именно поэтому молодым так важно слышать Шостаковича. Потому что он не даёт простых ответов, но заставляет задуматься о самом главном. И потому что через его музыку мы вновь и вновь учимся быть. Не просто существовать — а быть Человеком!